У моих родителей «Вечерка» была всегда, ее выписывали, потому что в ней на последней странице был кроссворд. Сейчас, когда их сборники издают килотоннами, уже и не объяснишь понятно, чем была эта «фишка» для читателей и почему дома из-за кроссворда разгорались такие баталии. Но я регулярно оказывалась победительницей: дождавшись, что мои домашние сядут за стол, я тихонько прокрадывалась в прихожую и утаскивала газетку к себе в нору. Отгадывала плохо, но с азартом и волнением. А фамилия «Индурский», что была напечатана жирно на последней странице, почему-то с фамилией у меня не ассоциировалась. Она была чем-то вроде прилагательного: дневной, вечерний, индурский… Например, «в Индии дует индурский ветер». Чем плохо?
Осознать, что это фамилия, я смогла только позже. Когда пришла работать в «женский куст» изданий, выходивших в концерне «Вечерняя Москва», и услышала рассказы про легенду журналистики — Семена Индурского. А группу этих изданий, кстати, возглавляла прекрасно Индурского знавшая Наталья Зайцева; коллектив был женским, и он навсегда разрушил для меня миф о том, что дамы могут объединяться только в серпентарий. Бывало всякое, но плечо подставляли друг другу всегда. А уж Натальсанна-то вообще особый случай: и боец, и авторитетный шеф, и мама… «Вечерка» была и рядом, и отдельно. Но когда начался развал, больно ударило по всем.
Концерн умирал как-то очень мучительно. С людскими потерями, разочарованиями, болями. Его агония ощущалась почти физически. Наблюдать за этим было трудно — усилия по спасению конструкции предпринимались, но дом кренился на бок. К моменту появления надежд на перезапуск от колосса оставались фактически руины, а меня ждало вполне теплое место в одном милом журнале. От ухода останавливало одно: не хотелось быть хвостатой тварью, что бежит с корабля. А потом посмотреть на то, что будет, было так интересно, что я решила остаться.
И «Вечерка» стала ощущаться мной иначе именно тогда. В новациях было много разного, непривычного, необычного, а что-то вообще казалось невыполнимым. Но туман рассеивался, все раскладывалось по полочкам, и корабль, уже черпанувший бортом изрядно воды, вдруг выровнялся, покачался на волнах, но начал набирать скорость. А я начала проникаться странным «ощущением сопричастности». В первую очередь — к прежде неродному для меня прошлому.
Например, я прямо видела, точно в видении, как уже стареющий, но неуемный как прежде Гиляровский вновь отправляется по руслу Неглинки. Он так хотел сделать для «Вечерки» репортаж, что полез в эту подземную речку, хотя ему категорически запрещали уже подобные «упражнения». Но как было остановить репортера?! Или вот — война… Я часто думаю — как же они работали, журналисты и типографский народ того времени, что не пропустили ни номера? Печатали газету, даже когда немцы были под самой Москвой… У «Вечерки» за плечами осталось немало и иных подвигов. Ведь сообщение о смерти Бориса Пастернака или Владимира Высоцкого тоже было сильным поступком…
Конечно, дело еще и в том, что я очень люблю Москву. Мне не надо было воспитывать в себе любовь к ней, она родилась вместе со мной и вместе со мной умрет. И это соединение города и газеты длиной в 95 лет кажется мне неким полотном, на котором жизнь дала мне шанс оставить маленький след. Он незначителен, конечно, это всего лишь одна из десятков тысяч других красок, живущих на палитре, которой «рисуется» газета, но если бы ее не было — не было бы и следа.
… В одном популярном столичном кафе стены обклеены старыми газетами, «Вечеркой» в том числе. Бывая там, я всегда подхожу к стене и пересматриваю этим пожелтевшие страницы, превратившиеся в обои. В тот день «Вечерка» сообщала о космическом прорыве Страны Советов. Конечно, газета живет один день, но этот случай кажется мне очевидным исключением. Я перечитываю заметки полувековой давности и неслышно обращаюсь к их авторам, чьи судьбы растворены в этих 95 годах удивительной жизни газеты. Вы только подумайте — ей без пяти минут век! И пусть она живет дальше, как бы ни наступал на нас безжалостный прогресс. Бумага сохраняет тепло. Пусть оно будет.